Интервью 2006
Эксперт 11.12.2006 "Английский будильник для Герцена"
Ведомости 04.12.2006 Том СТОППАРД. "Человек и общество: Утопия и свобода"
Ведомости 04.12.2006 "Том Стоппард оживил Герцена"
Полит.ру 04.12.2006 Том Стоппард: «Перед просмотром моих пьес никаких книг читать не надо!»
КоммерсантЪ 05.10.2006 "Том Стоппард: Литература - это триумф национального пиара"
ВВС 09.10.2006 "Том Стоппард: Герцен не похож на Ленина"
Esquire 09.2006 "Правила жизни. Том Стоппард" (полная версия)
Газета 03.10.2006 "Театр - не образовательное учреждение, а отдых"
Театр - не образовательное учреждение, а отдых
Британский классик Том Стоппард в 2002 году написал трилогию «Берег утопии» о Бакунине, Герцене и Тургеневе. В 2006 году истории русских героев наконец появятся на русской сцене РАМТа. Драматург решил отметить это событие символическим действием - очистить от граффити и листьев памятник Герцену и Огареву на Воробьевых горах. Месяц назад Стоппард совершил паломничество к "святому месту" в полном одиночестве и ужаснулся состоянию памятника. Теперь под звуки бодрых советских маршей на субботник собрались вооруженные граблями и щетками актеры РАМТа, студенты МГУ и журналисты. Сам Том Стоппард на минуту оторвался от утопической борьбы с осенним листопадом, чтобы ответить на вопросы корреспондента "Газеты" Александры Гогановой.
- С именами Герцена, Бакунина в России связано слово «идеология». В вашей трилогии и сегодняшней акции есть какая-нибудь идеология, вы собираетесь учить нас идеям?
- Никакой идеологии. Более того, мне бы даже не хотелось, чтобы на мои спектакли шли как на урок истории отечества. Для меня театр - не образовательное учреждение, а отдых. Другое дело, что урок можно извлечь из истории, которая произошла с этими людьми: но так нас учит сама жизнь.
- Вы часто обращаетесь к революциям: ваша новая пьеса, например, посвящена Чехословакии 1968 года. Что для вас важнее здесь: героизм или идея свободы?
- Мои пьесы о том, что во время любой революции человек - не винтик огромной машины; каждый прежде всего движим идеей реализации себя как личности.
- От русских ждете особого восприятия ваших пьес?
- Надеюсь. Вообще театр получается либо хорошим, либо плохим независимо от того, о коммунизме пьесы, о монархии или о церкви. Задача театра - рассказывать истории, а «Берег утопии» - хорошая история: мне просто понравилось то интеллектуальное и эмоциональное путешествие, которые совершили Бакунин, Герцен, Тургенев в своей жизни. Но судя по тому, как сейчас проходят репетиции - успех будет.
- Сможет ли Герцен стать таким же популярным героем в нашей стране, как, скажем, Че Гевара?
- К сожалению, Герцену не посчастливилось в нужный момент оказаться в красном берете и быть сфотографированным.
- Но субботник - неплохая рекламная акция как для пьес, так и для фигуры Герцена?
- Нет необходимости говорить, что субботник - это либо пиар, либо крик нашей души. На сегодняшнем рынке театр не может существовать без пиар-поддержки, тем более было бы глупо бросить на волю случая такой объемный проект, как театральная трилогия.
- Кроме театра, мы увидим ваши новые работы в кино?
- Пока я этим не занимаюсь.
Александра Гоганова
ПРАВИЛА ЖИЗНИ (полная версия)
ТОМ СТОППАРД Драматург, 69 лет, Лондон
"Начинающий режиссер, политик, журналист входит в профессию идеалистом, но сталкивается с системой и скоро обнаруживает, что развращен ею".
Ненавижу аэропорты. Они для меня - как будущее. Обшаривание карманов и эта их манера дурить людей - кажется, проснешься в одно прекрасное утро и увидишь перед собой лишь огромный аэропорт. Это как в фильме «Бразилия» (Терри Гилльям и Том Стоппард – авторы сценария – Esquire), где либо ты наблюдаешь, либо за тобой - наблюдают.
Никогда не увидите меня дрыгающимся в ночном клубе. Пабы тоже не для меня. Ненавижу вечеринки, где врубают музыку на полную - и ты орешь и плюешься людям в ухо. Наверное, я очень скучен. Что я, правда, обожаю – это разговоры в ресторанах: пьяные разговоры, высоколобые, задушевные - всякие. Посплетничать я тоже не дурак. Я - человек, а все люди любят сплетни. Да, это по мне: посидеть, подымить. Заказываю себе что-нибудь аппетитное. У меня был приятель, директор театра. Замечательный повар. Приходим к нему, работаем - у нас час свободного времени. Он удаляется в кухню и за этот несчастный час там что-то такое вытворяет. Придите ко мне в квартиру – всё, что я смогу вам предложить: бутерброд с сыром. А когда пишу – вкуса вообще не чувствую: мне на тарелку можно положить хоть что – перемолочу, как мясорубка.
Я слышу воду только в ванной , я не слышу птиц – а только лондонских голубей. В Лондоне не увидишь и бабочку. Можете себе только представить, до чего дело доходит: увидишь где-нибудь загородом в сумерках самую обычную птицу и думаешь: ого, вот она - настоящая жизнь. Так что лучше, чем в клуб, – я пойду порыбачу, уж поверьте. Неводом половить – это очень хорошо. Рыбалка – моя свобода от мыслей: всю ерунду из головы вымывает. И сразу вспоминаешь детство - я же вырос в Йоркшире. У меня четверо сыновей - двое из них не прочь поудить. Только думаю, скоро с этим придется завязывать: мои сыновья женились, и вся эта история «отец и сыновья вместе рыбачат» – закончится.
Один сын у меня - он любит театр, он актер, гордость моей жизни. В этом году он играл Гамлета, и, надо заметить, очень трогательно. Его брат Уильям – он любит видео и ни бум-бум в театре. Хороший мальчик. В моей семье существует тест под названием «Мой сын Уильям». Смотрю или пишу пьесу - думаю всегда: интересно, а что Уильям скажет? «Нет»? Значит - всё, надо ставить на ней крест. Когда люди идут в театр - у них в голове сидит какой-то контекст: они знают что-то про пьесу, про актера, занятого сегодня и тд. Иногда вся эта сложная картина мешает оценить, качественная ли вещь или дрянь. Уильяму верить можно: его голова чиста.
Рассказать, как я читаю газеты ? О-о, я люблю газеты. Три газеты в день перерабатываю. Значит так: перелистываю разделы «спорт», «путешествия», «садоводство», «автомобили». Что там еще? «Стиль». В смысле этих интересов я - очень ограниченный. Читаю только новости. Моя настоящая страсть. Я с 17-ти лет работал репортером. Был самой мелкой сошкой, да еще и в провинции – но сколько удовольствия получал я. Здорово в юности работать репортером: чувствуешь жизнь вовсю, а друзья тебя видят всегда в каких-то очень важных приемных. Это было даже очень гламурно.
О боже, что я несу ? Мне должно быть стыдно за эту свою жизнь: я читаю газеты, жру отраву, курю, как бешеный, и сплетничаю по ресторанам. Ничего себе картинка. Кстати, еще я не хожу ни в какие чертовы спортзалы – это же ску-ка-ти-ща. Забыл сказать: и еще мне нравится красиво одеваться. Я это называю: мои поверхностные увлечения. Которые, кстати, подчас мешают мне работать. Но вот я иду мимо магазина Etro в Москве – купил брюки от костюма. А бывает, что вещи ношу лет по двадцать - и не стыжусь этого.
Да, я пишу про Герцена и Бакунина (в РАМТе ставят его пьесу «Берег утопии» о русских революционерах – Esquire) – и вместе с тем живу в отелях за 500 долларов. У меня это сочетается. Я довольно много зарабатываю – спускаю все с величайшим удовольствием. Мне очень важен весь этот комфорт. Мои деньги – мой, так сказать, жилет безопасности. В Москве я недавно жил в «Национале» - напротив Кремля. Там был замечательный балкон. Спрашиваю: можно открыть окно? Говорят: нет. Из-за соображений безопасности. Но не моей безопасности - наоборот, это от меня Кремль охраняют: наверное, боялись, что я Путина подстрелю. Кстати, месяц спустя у входа в отель взорвалась бомба - погибли люди.
Чего я не могу понять : один человек в Москве мне сказал, что Россия каждый месяц становится все менее свободной. Да, говорю, ты прав, но, если я правильно понимаю, устрой сейчас честные демократические выборы – Путин все равно победит. То есть люди голосуют за то, чтобы свободы у них оставалось все меньше и меньше. Почему русские это делают? Этот парень сказал замечательную вещь. Путин и его люди находятся сейчас в довольно странном положении: вроде бы они контролируют полностью масс-медиа и мнения. Но с другой стороны, они уже не уверены, а популярны ли они? Потому что больше не существует этого теста на популярность – они сами его и уничтожили.
Зомбирование, промывание мозгов – да, это все правда. Взять меня. Немецкие корпорации так славно поработали над моими мозгами, что я взял и купил BMW. Черный BMW, но только без затемненных стекол, как у русских гангстеров. Я выбрал его, конечно же, из-за образа. А что мне образ сказал? Что это машина, которую не надо чинить. Я не из тех, кто любит ковыряться в железках. Не хочу забивать себя мыслями о машине - это же всего-навсего такая штука, которая тебя из одного места доставляет в другое. Но более фундаментальная правда состоит в том, что если ты думаешь о промывании мозгов – значит твои собственные пока еще в порядке. Или хотя бы ты можешь контролировать процесс.
В Лондоне стало невозможно работать. Слишком много чего отвлекает – заканчивается это тем, что я просто бешусь. Надо писать - уезжаю во Францию, в одно тихое местечко. У меня там такая жизнь: пишу-сплю, пишу-сплю.
Думаю о времени, когда мне было двадцать. Например, нужно было тебе купить хлеб - ты садился в машину и ехал с родителями в булочную. Парковал машину напротив булочной и покупал хлеб. На прошлой неделе возил двух своих внуков в парк на озеро - они хотели поглазеть на уток. Приезжаем - и просто не можем выйти из машины: там уже тысяча автомобилей и двести людей в форме, которые всем запрещают парковаться. Я понял тогда, что для меня закончилось что-то хорошее. И, возможно, - началось что-то хорошее. Всегда считал себя счастливчиком именно из-за этого чувства: что я могу захватить конец чего-то очень важного. В восемнадцать я работал репортером и считал это страшно романтичным занятием. Ну как же? На моих глазах куётся, в буквальном смысле, - горячим металлом - слово, испуская запах свинца. Газеты тогда печатались тем же способом, что и при королеве Виктории. Мне было девятнадцать, когда английский театр абсолютно поменялся, и я по уши влюбился в это его недавнее прошлое. А потом я застал падение коммунизма – я чех, мое настоящее имя Томаш Штраусслер, и для меня это было очень важно. Я всегда знал, что родился в правильное время.
Мне надо затормаживать время. У меня есть мобильный телефон, но никто - включая и меня - не знает его номер. Мне ни разу никто на него не позвонил. Но если я, скажем, назначил встречу в шесть, а сам угодил в пробку – наберу номер, и жизнь снова потечет спокойно. У меня нет компьютера. Как-то это довело до полного отчаяния мою секретаршу - она взяла, купила компьютер, прислала мне на дом. Было это год назад – он до сих пор где-то в углу стоит.
Я был в Москве в 1977 – с довольно необычным визитом: делал репортаж о диссидентах, которых держали в психиатрических больницах. Тогда мне Москва показалась более чем мрачной. Приехал сейчас – влюбился: Москва – это же Бомбей. Невероятная энергия. Что тебя немного остужает, что бросается всем иностранцам в глаза: по улицам разгуливают просто мешки с деньгами и прямо по соседству – нищие. И ты просто не в силах понять, почему от этого московского богатства не перепадает и им тоже.
Это довольно сильное заявление - но да, я религиозен. Не хожу молиться в церковь, но инстинктивно постоянно нахожусь в состоянии какого-то разговора с чем-то, что не является материальным.
Я был так наивен в 90-е. Рейган называл СССР «Империей зла». СССР рухнул - у меня по этому поводу была настоящая эйфория, я думал, в какое же восхитительное время мы живем. Я был так наивен. Тебе сейчас говорят: вовсе необязательно, что коррупция должна сопутствовать свободной рыночной экономике. Но это только слова, знаете ли: кремлевская коррупция не больше брюссельской - европейский свободный рынок невероятно коррумпирован. Воруют, тратят миллиарды. Западное общество - не самое идеальное, но есть принципиальное различие: на Западе злоупотребления были признаны, в теории кто-то должен за это был заплатить. А что было в коммунистической системе? Когда Горбачев пытался изменить здесь атмосферу, чехи все еще были старомодными коммунистами - им не нравилось, что вытворял Горбачев. Они вели себя абсолютно по-глупому. Горбачев объявил перестройку, а в чешских газетах даже и намека не было на эту его исторической речь. Бред какой-то. Нельзя замалевать портрет Троцкого и сказать, что этого не было. Невероятно: люди думали, что они могут менять уже свершившуюся историю. Но сейчас мы, в Англии и Америке, - занимаемся тем же самым – лжем себе. И я вот думаю, кто сегодня империя зла?
Бакунин. Он полон противоречий. Я прочел огромное количество его работ. Интересная психология: у него не было никакой сексуальной жизни, ни в каких ее проявлениях. Свою энергию он направил на то, чтобы переделывать мир – крича на него.
Про систему. Вот ты – начинающий кинорежиссер, политик, теледеятель. Входишь в профессиональную среду идеалистом, но сталкиваешься с этой машиной, и скоро обнаруживаешь, что развращен ею. Моя сестра по причине своей ненависти к школьной системе воспитывала ребенка дома. В Англии это возможно. Он ходил по музеям, ходил в поход на выходные. Я ей всё твердил: отсылай его в школу. Она: ни за что. Возможно, у него когда-то не все ладилось с произношением или правописанием, но сейчас этот ребенок подрос, и я вижу, что то сестрино решение оправдало себя. У меня тоже счастливое положение: я, как и все писатели, - вне всякой системы. Что особенно приятно: не надо вставать утром, не надо тащиться в идиотский офис, не надо разговаривать с кучей придурков.
Елена Егерева
Том Стоппард: Герцен не похож на Ленина
Выдающийся британский драматург сэр Том Стоппард стал частым гостем в Москве. Автор культовой пьесы "Розенкранц и Гильдернстерн мертвы" ставит в Российском академическом молодежном театре - РАМТ - свою трилогию "Берег утопии", посвященную Герцену, Огареву и другим радикалам девятнадцатого века. Ее премьера намечена на апрель следующего года.
Сразу после читки "Берега утопии" с труппой РАМТ Том Стоппард встретился и побеседовал с обозревателем Русской службы Би-би-си Константином Эггертом.
Том Стоппард : Когда четыре года назад я в первый раз предложил текст вниманию русского театра, меня ждал сюрприз - людям мои персонажи стояли поперек горла, они наелись досыта домашних заданий по Герцену в советской школе. Но сейчас ситуация изменилась - в театр пришли молодые актеры, которые не изучали Герцена с Огаревым в школе. Для них они просто имена.
Би-би-си : Три пьесы - "Путешествие", "Кораблекрушение" и "Спасение" - идут девять часов. На представления трилогии в Лондоне публика ходила с закуской и прохладительными напитками. Герцен, Огарев, Бакунин, а в последней части и Карл Маркс, предстают перед зрителями не только мыслителями и политиками, но и просто людьми - любящими, ненавидящими, сомневающимися. Почему вы думаете, что сегодняшнему зрителю могут быть интересны полузабытые фигуры позапрошлого века?
Т.С. : Драматург не пишет пьесу, чтобы преподать урок истории. Да, эта трилогия - об исторических личностях, политических движениях и событиях. Но это также пьесы о конкретных людях. Они любили, ссорились, путешествовали. Вы наблюдаете за ними с определенной симпатией, иногда смеетесь, возможно - если автору повезет - даже всплакнете пару раз над их злоключениями. В этом суть театра.
Би-би-си : И все же едва ли Герцен и Огарев были выбраны только как люди с колоритной личной жизнью?
Т.С.: Я всегда интересовался этими людьми. Это было первое поколение русских радикалов, которые сами себя называли социалистами. Я думаю, что тема возникновения революций в Европе интересует и волнует многих, включая меня самого.
Я имел счастье быть близко знакомым с философом Исайей Берлином, который писал об истории идей и идеологий. Он фактически познакомил Запад с такими именами, как Герцен или Белинский. Именно через опыт Герцена Берлин, как мыслитель, пришел к неприятию любой теории, которая ведет к унификации жизни, подгонке ее к единому своду правил. Такие теории вызывают отторжение и у меня.
Би-би-си : Но не были ли русские умеренные социалисты предтечами большевиков и Ленина?
Т.С .: Различий между Лениным и Герценом намного больше, чем сходства. Герцен ненавидел насилие. В этом парадокс его позиции - он понимал, что правящие классы без принуждения не откажутся от своих привилегий. При этом он не хотел и опасался насилия. Он проповедовал терпение, постепенность. А так называемые "новые люди" [Чернышевского - поколение революционеров между Герценом и большевиками] терпением не обладали. Но я думаю, что он умер разочарованным, понимая, что революция невозможна без насилия.
Би-би-си : Насколько известно, вы считаете, что в современном мире конфликт культур сменил прежний конфликт идеологий, а исламский радикализм занял место тоталитаризма. На Западе много говорят о возвращении религии в общественную жизнь. Как вы к этому относитесь?
Т.С.: Вы спрашиваете, хорошо это или плохо? Речь идет не только об исламе, но и о возвращении христианства на авансцену общественной жизни. Что ж, я лично не материалист. Я не считаю, что человек - это просто набор молекул. Сохранение духовности, ощущения, что есть что-то помимо нашего физического существования, нужно приветствовать. Но, как и любой человек, я боюсь, когда это чувство приобретает крайние, радикальные формы.
Константин Эггерт
Том Стоппард: Литература - это триумф национального пиара
Знаменитый английский драматург ответил на вопросы АННЫ НАРИНСКОЙ.
- Вы приехали в Москву, потому что репетиции «Берега Утопии» перешли на какую-то новую стадию?
- Мы перешли к «стоячим» репетициям. Это еще не репетиции на сцене, но уже и не читка. Артисты сначала разыгрывают сцену, а потом мы садимся и говорим о ней. Такую роскошь можно себе позволить, только если репетиционный период длится месяцами. Я вот только что вернулся из Нью-Йорка. Там знаете как? Неделя репетиций на сцене, и все - премьера. Надо сказать, что и это сносно по сравнению с тем временем, когда я начинал. Тогда в Лондоне было так: одна репетиция в костюмах, на следующий день представление показывают критикам, а на следующий - публике.
- Сейчас «Берег утопии» играют в Лондоне и репетируют в Нью-Йорке. Насколько это отличается оттого, как ваших русских персонажей играют русские актеры в русском театре?
- Я не думаю, что русский театр как-то уж очень отличается от европейского. Хотя, возможно, британскому зрителю многое из того, что показывают в российском театре, показалось бы старомодным. Но я вам скажу вот что: есть весьма распространенное явление, которое я ненавижу не только в театре, но и вообще в искусстве. Я называю его «старомодный авангард». И куда лучше быть просто старомодным, чем «старомодным авангардом». Ну а если говорить о конкретных актерах, репетирующих мои пьесы, то, скорее всего, потому, что мы имеем возможность двигаться так небыстро, я еще не понял, как они играют.
- Вы собираетесь показать русской публике целых три пьесы про Белинского и Герцена. Большинству русских эти фигуры успели порядком поднадоесть еще в школе.
- Я слышал о таком отношении к ним. И расстраивался. Но потом я понял, что это - советское отношение. Отношение тех, для кого все еще важна советская система координат, в которой Белинский и Герцен были, совершенно несправедливо по-моему, канонизированы. Я уверен, что смысл драматургии в том, чтобы раскрывать душевное устройство человека, а не в том, чтобы иллюстрировать учебник истории или литературы. Эти мои пьесы об интересных молодых людях, и мне кажется, все сработало бы и в том случае, если бы у героев были другие имена.
- Боюсь все-таки, что единственное, что большинство моих соотечественников знают про Герцена, - это то, что его разбудили декабристы...
- Но ведь совершенно ясно, что Герцен презирал бы большевиков. Думаю, его место в советской идеологии, во многом инспирированное фразой Ленина, на которую вы ссылаетесь, совершенно случайно. Ленин ценил «С того берега» Герцена - это действительно гениальная журналистика. Но я совершенно уверен, что Ленин написал это, грубо говоря, для красоты. А мог с тем же успехом его не упоминать. И тогда не было бы никакой улицы Герцена. А в Белинском меня привлекает собственно его фигура, а не то, что он написал. Мне нравится, что он вечно находился в состоянии какой-то душевной неразберихи. Это видно и по тому, как он писал, и потому, как жил.
- При этом ваш Белинский, во всяком случае в первой пьесе,- носитель идеологии. Например, он говорит, что слава России «наступит, когда при слове «Россия» будут думать о великих писателях и ни о чем больше...»
- Послушайте, сегодня мы все, во всяком случае на Западе, поняли, что главный инструмент управления, вернее, направления общества - это пиар. Так вот, литература - это триумф национального пиара. Что было известно миру о России до появления великой русской литературы? Что это огромная, не приспособленная для жизни страна. Русская литература разрушила это представление до основания. Она как бы проникла в мировое подсознательное и населила его своими персонажами и идеями.
- Вообще две главные темы разговоров ваших героев - литература и свобода...
- Да, и мне говорят, что последняя тема сейчас актуальна для России больше, чем пять лет назад, когда эти пьесы были написаны. Насколько я могу судить, президент Путин управляет Россией вполне монархически. Конечно, моя пьеса, как и положено пьесе, играете этими проблемами - страны и ее литературы, страны и свободы – весьма верхностно. Если бы я хотел обсудить эти вопросы на глубоком уровне, я бы написал эссе. Я верю в театр как в инструмент развлечения, а не в инструмент образования. Для меня театр - площадка для рассказывания историй.
- Вашу пьесу «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» перевел Иосиф Бродский. Он говорил, что он взялся за перевод, потому что его восхитил способ, которым вы рассказали историю несчастных соучеников принца Датского...
- Я встречался с Бродским однажды на приеме у его издателя. Он сказал мне, что перевел мою пьесу. Я почувствовал себя невероятно польщенным и страшно смутился. Это было через несколько недель после того, как он получил Нобелевскую премию. Я вообще-то подходил к нему, чтобы поздравить с премией. Но, вероятно от смущения, у меня в мозгу что-то заклинило — я сказал себе: с чего ты взял, что он получил Нобелевскую премию, ничего он не получал. И я стал мучиться: что лучше - не поздравить вовсе или поздравить с премией, которую он не получил. В итоге я, вероятно, оказался единственным человеком, который, встретив тогда Бродского, не поздравил его с Нобелевской премией. Больше я его не видел. А потом он умер.
Анна Наринская
Том Стоппард: «Перед просмотром моих пьес никаких книг читать не надо!»
Том Стоппард снова побывал в Москве. На этот раз на презентации своей новой книги «Берег утопии», только что выпущенной «Иностранкой». «Берег утопии» - это драматическая трилогия, в которой, как это часто бывает у Стоппарда, действуют русские исторические персонажи. Теперь это Герцен, Бакунин, Огарев, Тургенев, Шевырев… Для русского читателя эти фигуры либо вовсе не существуют, либо бесконечно скучны… А для знаменитого английского драматурга размышления Герцена о свободе и революции свежи и актуальны. Во время интервью, с тремя русскими журналистами, среди которых был и корреспонднет «Полит.ру» Леонид Клейн, Стоппард часто отходил от темы, рассказывал о различных социальных проблемах, говорил о политике, спрашивал о России…
- В вашей трилогии «Берег утопии» действуют русские исторические деятели, фамилий которых знакомы лишь выпускникам гуманитарных факультетов. Вы глубоко изучали биографии русских революционеров и разночинцев?
- Я никогда не предпринимал серьезного исследования в области русской культуры. Надо сказать, что читаю я для удовольствия. Конечно, я очень заинтересовался фигурами, которые играют в моей пьесе и всей эпохой в целом, но все-таки это был не труд для меня, а удовольствие. Мне было интересно смотреть, как жизни Огарева, Герцена, Белинского и других связаны с началом радикального движения в России. Кстати, я никогда не слыхал о Белинском до того, как я впервые прочел Исайя Берлина. Исайя Берлин был мой друг, и во многом моя трилогия была посвящена ему, но, к сожалению, он умер до того, как был написан «Берег утопии».
- Русский читатель, видя что Белинский, Пушкин, Шевырев и особенно Тургенев являются литературными героями, не может не вспомнить Хармса. Фраза «Мы дали миру Гоголя и Пушкина; простите я себя плохо чувствую…» звучит комично, какое бы серьезное содержание за ней не следовало. Что для вас важнее: ирония и абсурд или серьезность философского и исторического диалога?
- Конечно, это не абсурд для меня. Вы имеете в виду театр абсурда?
- Нет. Но многие диалоги так далеки от реальности, что не могут восприниматься серьезно…
- Я не разделяю для себя понятия серьезности и иронии. Конечно, все мои персонажи очень серьезные люди, но они не были лишены чувства юмора.
- В одной из пьес кто-то говорит, что «хороший водопроводчик в 20 раз полезнее всякого поэта». Это искаженную цитату из «Отцов и детей» вряд ли узнают все русские зрители. Не говоря уже об англоязычной аудитории. Значит ли это, что вы заранее рассчитывали на принципиально различную реакию в зависимости от того, в какой стране будут смотреть вашу пьесу?
- Это было мечтой, что когда-нибудь русский зритель увидит «Берег утопии»… Что касается этой цитаты, то я забыл про нее. Да, я помню, что Базаров сказал что-то в этом роде. Знаете, я должен много прочесть, чтобы написать пьесу, но зритель не обязан читать ничего. Пьеса говорит сама за себя. Всего неделю назад в «Нью-Йорк таймс» был опубликован список источников «Берега утопии». Этот список имел подзаголовок: «Книги, которые вы должны прочитать перед тем, как пойдете в театр». Мне кажется это просто нездоровым. И я написал ответ в газету: «Не надо ничего читать перед спектаклем». Только сумасшедший будет писать драматическое произведение, для просмотра которого надо сидеть в библиотеке. Конечно, кто-то после просмотра может захотеть что-то прочитать о той эпохе - это другое дело.
- Создается, впечатление, что в «Трилогии» гораздо больше русского, чем просто персонажи. Когда читаешь первую часть, сразу вспоминаешь Чехова. Насколько Чехов важен для вас как для драматурга?
- Конечно, когда женщины у меня кричат: «В Москву! в Москву! В Москву!», то это некая игра с чеховским контекстом.
- Кстати, о женщинах. Финальные фразы во всех трех пьесах принадлежат именно женщинам. Значит ли это, что «семейная», «любовная» часть трилогии для вас важней, чем историческая и философская составляющая?
- Я не помню, как у меня кончаются пьесы. На Нью-Йоркской премьере, которая состоялась только что, я поменял финал, и последняя реплика принадлежит мужчине - Александру Бакунину… Все-таки пьесы - это не криптограммы, в них нет кода или секрета…
- Но на филфаке нас учили именно разгадывать коды…
- Конечно, вы что-то там найдете, но это не значит, что автор что-то спрятал. Какой автор будет играть в эту игру: что-то специально прятать от читателя? Литературное произведение создается для зрителя, для удовольствия. Я не пишу, для филологических исследований, для взламывания различных кодов. Люди должны получить удовольствие. Все зрители, а не только те, кто будет иметь возможность взять у писателя интервью.
- Считаете ли вы, что существуют какие-то особые отношения между Россией и Англией в области политических отношений? И не только в 19 веке, когда Герцен в Лондоне издавал «Колокол», но и сейчас: я имею в виду «английскую» часть современной российской истории .
- Я думаю, что русская и английская культуры очень близки друг другу, это гораздо важнее политической составляющей. Я не вижу никаких особых взаимоотношений между двумя странами на политическом уровне. Знаете, Белинский в моей пьесе говорит, что культура страны должна представлять нацию для других народов. Я думаю, это правильно…
Я, между прочим, не знаю, какое представление о России сейчас в Англии. И я не знаю, что такое настоящая Россия. Я очень люблю Москву. Ведь когда я впервые приехал сюда в 1977-ом, мне было страшно, к тому же была зима. А в 90-ых я прибыл летом, и люди были гораздо свободнее, и движение огромное на улицах, как в Бомбее, и огромные рекламные щиты. И все казалось освобожденным, увлекательным. Москва для меня и до сих пор загадочный город. Все же знают, что тут крутятся огромные деньги… Но распространение неравномерное, очень неравномерное. Но это случается и в Нью-Йорке, и в Лондоне, страшная разница между богатыми и бедными……
- Давайте вернемся к культурному контексту. Для многих поколений русских читателей английская литература - это часть обязательного чтения. Мы все воспитаны на Дефо, Стивенсоне, Голсуорси, Диккенсе… этот список можно продолжить. А какое отношение англичан к русской литературе?
- Я не знаю, о каких англичанах вы говорите, потому что, во-первых, они не читают и свою английскую литературу. Знаете, после «Берега утопии» я написал другую пьесу. И там есть персонаж - британский коммунист, он уже в возрасте, а в молодости сражался в Испании. И он восхищается русской культурой, и сентиментально говорит, что Россия - это страна, в которой поэтический сборник тиражом в полмиллиона будет распродан за неделю, страна, в которой даже водители грузовиков читают книги... А другой герой пьесы, чех, который вырос в условиях коммунистического режима, отвечает, что если бы в СССР порнография была бы разрешена, то поэзия продавалась точно так же, как она продается на Западе…
- Последняя пьеса вашей трилогии называется «Выброшенные на берег». Это и есть берег утопии? Значит ли это, что находиться на берегу значительно безопасней, чем в океане реальности? Или реальности нет вообще?
- Мне как раз кажется, что утопии нет вообще. Герои совершают путешествие без цели, бесконечное путешествие…
- То есть это иллюзия утопии?
- Думаю, что Герцен пришел к понимаю этого. Он осознал, что создание утопии подобно квадратуре круга, что социальная утопия невозможна. Когда Герцен был молод, он смотрел с восторгом на Запад, особенно на Сен-Симона и Фурье. У них у всех было представление, что можно создать общество, в котором может быть социальная гармония. Общество, в котором бы не существовало бы противоречия между свободой и равенством. И справедливостью. Но потом он понял, что свобода и равенство противоречат друг другу… И Герцен понял, что максимум, на что можно рассчитывать, - это то, что люди согласятся пожертвовать частью свободы и справедливости. Поэтому надо относиться к свободе не как к тому, что вы можете себе позволить, а как к тому, что вы можете дать другому. А люди в борьбе за свободу все время пытаются что-то друг у друга отобрать.
Леонид Клейн
Том Стоппард оживил Герцена
Британский драматург вывел на сцену русских демократов
Том Стоппард приехал в Москву в дни выхода на русском его драматической трилогии “Берег утопии”. Три пьесы, главными героями которых стали Михаил Бакунин, Александр Герцен, Николай Огарев и Иван Тургенев, с успехом прошли в Лондоне, сейчас их репетируют в Нью-Йорке и в Российском молодежном театре. Один из самых известных в мире драматургов ответил на вопросы “Ведомостей”.
- Вы открыли для себя Герцена несколько лет назад, когда были уже зрелым человеком и искушенным драматургом. Судя по пьесе, он очаровал вас, но сначала как личность или как писатель?
- Я никогда не слышал ни о Герцене, ни о Белинском, пока Исайя Берлин не открыл их для меня в своих исследованиях. И несколько лет назад я сначала прочел о Герцене, а потом только обратился к его книгам. Пьесу я сначала хотел написать о Белинском, он привлек меня не как писатель — его статьи трудно читать, но как яркая личность, меня поразил его характер.
- В вашей трилогии около 70 действующих лиц, и некоторые очень важны для русской культуры и истории. Но Чаадаев, Пушкин, Чернышевский, Карл Маркс появляются с несколькими репликами, как статисты. Почему ваши пьесы так перенаселены?
- Нельзя спрашивать “почему” у автора уже написанной книги. Когда я пишу, то не знаю, что будет с героями дальше. Я не вычисляю заранее, что Чернышевский появится лишь в одной сцене. Сама пьеса диктует сюжет. Во всех трех частях участвуют только четыре героя, но их жизнь показана на протяжении 30 лет, какие-то люди входят в нее, какие-то умирают. Я решил довольно точно придерживаться истории и только дважды нарушил это правило. Например, когда Герцен был в Англии, Бакунин сидел в тюрьме, но для пьесы было нужно, чтобы в споре он высказал свою точку зрения. И он как бы является Герцену во сне.
- В вашей пьесе “Розенкранц и Гильденстерн мертвы” монетка у героя много раз падает одной стороной. Разве это не демонстрация авторской воли: мол, сочинитель пьесы строит мир внутри нее как хочет?
- Но там были не исторические личности, а придуманные Шекспиром персонажи, и я мог с ними делать что хотел. Но все вопросы “почему” — результат непонимания сути творческого процесса. Я не могу анализировать то, что написал. И пьеса — это развлечение, а не эссе, по ней нельзя изучать историю.
- Вам кажется, что людей могут развлечь разговоры об отмене крепостного права и о границах свободы, которые ведут герои “Берега утопии”?
- Зрителям это понравится, если разговоры окажутся гармоничными, диалоги не скучными, если в них будут юмор и живость и вся постановка хороша. Тогда публика не будет чувствовать себя как в школе. Если вы хотите полностью понять влияние Герцена и Белинского на историю и их вклад в культуру, вам не надо идти в театр. Драматурги берут в реальности только то, что им нужно, чтобы рассказать историю. Театр — это способ рассказывать историю, а не место для исторического анализа и высказывания мнений. Лучшие спектакли оставляют вопросы открытыми, а не закрытыми. Люди до сих пор спорят о Гамлете и 400 лет пишут книги о том, был ли он сумасшедшим или только притворялся. Эта пьеса до сих пор очаровывает. Завершенность не является необходимостью для театра.
- Но все равно мир вашей трилогии — это мир больших идей, которыми жили эти замечательные русские люди. Это сложный мир, и пьеса непростая, хотя написана виртуозно и читается легко.
- Да, разговоров там много. Театр — это часть массовой культуры, и мне нравятся разные пьесы. Я люблю комедии и фарсы, фильмы о Джеймсе Бонде. Но таких фильмов богатый выбор. Мне кажется, что и к большим идеям есть интерес. И потом, повторяю, у меня не политическая история. Все три части пьесы посвящены частной, семейной жизни. И если вам интересно, о чем думает писатель, так это, например, о противоречии между частной и общественной жизнью, между убеждениями и образом жизни. Вот Герцен. Как просвещенный человек передовых взглядов, он умом — феминист. Он понимает, что мужчина не может иметь прав на свою жену, и он пишет, что Огарев был лучшим воплощением того, как философия человека и его поведение совпадают. Огарев вел себя исключительно уважительно по отношению к женщине и ее независимости. И Герцен согласен, что человек должен признавать право своей жены на свободу. Но сам не мог представить, что его жена способна полюбить кого-то еще. Когда он подозревал, что у Наталии кто-то есть, то был в ярости, его реакция была чистым рефлексом. Ему казалось, что у него жену украли. Внутренняя борьба людей, стремящихся жить по своим убеждениям, их противоречия — это очень интересно. А если бы в пьесе люди вели только идеологические споры, то это было бы не особо увлекательно.
- Но в пьесе все перемешано и всего по-русски с избытком — и идей, и личной жизни.
- Но ведь Герцен в итоге понял, что гармоничное общество должно существовать по тем же законам, что и счастливая семья. Это должно быть соревнованием в благородстве. Если бы человеческая природа была инстинктивно благородна, то мы могли бы жить в гармоничном обществе. А человек по природе эгоистичен. И когда мы говорим, что утопия неосуществима, то человек инстинктивно стремится в жизни сохранить баланс между жадностью и страхом. В большинстве семей есть идеальная модель человеческого поведения — отношения между детьми и родителями. Ты инстинктивно чем-то жертвуешь ради своего ребенка. Но мы не готовы ничем жертвовать ради соседа. Мы могли бы создать идеальную модель общества в голове, альтруистическую модель, но, к сожалению, чтобы претворить это в жизнь, надо было бы создать полицию, которая заставила бы людей вести себя согласно этой модели. Даже Карл Маркс чувствовал, что это так. Согласно его теории, перед построением правильного общества должна быть диктатура, когда будут учить людей быть хорошими.
- В трилогии чувствуется влияние русской литературы — и не только оттого, что в монологах использованы фрагменты книг и статей героев. Первую часть “Путешествие”, где действие проходит в имении Бакуниных Премухино, хочется озаглавить “Четыре сестры”, настолько она чеховская по духу.
- Ну это просто игра, моя игра.
- Когда читаешь пьесу, то кажется, что монологи, которые тот же Герцен произносит с чувством, могут сегодня звучать только иронически. Вас не настораживает, что слова, которые вы написали, способны звучать со сцены не так, как вы это представляли?
- Когда я пишу пьесу, то представляю спектакль. И по своему опыту могу сказать, что лучший вариант в театре получается тогда, когда пьесу ставили так, как считал я. Но писатель должен быть великодушным, мудро принимать то, что актер вложил в роль. Надо искать гармонию между тем, что я написал, и что привнесли в пьесу другие.
- В некотором смысле трилогию читать грустно, ее герои спорят на те же темы, что актуальны и сейчас. Получается, сто лет мы не можем найти ответы на одни и те же вопросы.
- Но это так и есть.
- Одна из таких вечных больных русских тем — кто мы: европейцы или у России свой путь? Вот вы по крови не англичанин. Было ли это для вас внутренней или навязанной извне проблемой?
- Никогда. Я с шести лет живу в Англии, учился в английской школе. Но я не понимаю, почему вы хотите быть европейцами. Я бы не отнес Россию ни к Европе, ни к Азии. Европейские национальные культуры — немецкая, британская — очень замкнутые, определенные. А Россия — это уникальное дикое место, где может произойти все, что угодно. Меня вдохновило на написание пьесы, что ее герои, это поколение, отличались трезвым отношением к Западу. Помните, как Герцен говорил: мы приехали в Париж, как люди входили в Иерусалим много веков назад. Сначала они восхищались Западом, чувствовали себя гражданами страны, которая влачится в конце истории (так считал Чаадаев), что это страна наивная и неразвитая и ей надо пройти большой путь, чтобы соответствовать передовым идеям. Что России надо много учиться, но она сама ничему не может научить. Но когда они приехали на Запад, то за очень короткое время осознали, что и Россия могла бы многому научить других, что у нее есть ресурсы измениться и преобразоваться самой, без импортирования чего-либо. Что знаменитые социалисты, которых они встретили в Париже и в Лондоне, — не великие, а обычные люди. А вот Герцен и Белинский как раз и были необычными людьми.
Ольга Кабанова
Том СТОППАРД.
Человек и общество: Утопия и свобода
Все вопросы, касающиеся свободы — в первую очередь свободы личной, хотя не надо забывать и о политической, — это множество вариаций вопроса: “Почему кто-то должен кому-то подчиняться?” Думаю, стоит вспомнить хотя бы приблизительно, где эти вопросы берут свое начало и почему в свое время они стали настолько важны и остаются важными до сих пор. В противном случае разговор о свободе может запросто сузиться до столкновения частных интересов.
Суть моей свободы не в том, чтобы люди считались с моими интересами, а в том, чтобы я считался с интересами других.
Для того чтобы воспринимать это утверждение не как банальность, сказанную для красного словца, а как истинную суть свободы, недостаточно вдумчивого наблюдения за непосредственно близкой и пугающей современной действительностью. Нам необходимо оглянуться на то, какими были отношения “человек — человек” и “человек — общество (или государство)” в далеком прошлом.
На фундаментальный вопрос: “Почему кто-то должен кому-то подчиняться?” — существует фундаментальный ответ: “Потому что человек — существо социальное”. В этом смысле недостаточно просто сказать, что без общих традиций, ценностей, правил и т. п. общество было бы хаотической массой. Эта формулировка предполагает, что есть некие общие понятия, которые и объединяют индивидуумов в единое целое.
Я прекрасно понимаю, что, выбирая в качестве метода анализ базисных понятий, я словно смотрю в сегодняшний день из точки еще более дальней, чем 2500 лет назад, которые я имел в виду, ссылаясь на корни вопроса в классической древности. Между “тогда” и “сейчас”; между ранними понятиями о взаимных правах личности, группы людей, племени, общины, государства… и нашими современными представлениями; между зарождением демократии в городке достаточно маленьком, чтобы его жители могли отождествлять понятие политической свободы с возможностью личного участия каждого в управлении и где система ценностей горожанина была неотделима от общепринятых ценностей города не только на практике, но и в общем сознании, — одним словом, между этой системой и появлением представлений о “личном” как собственной крепости с отдельным флагом и признанными границами был лишь один важный шаг, один переломный момент — революция мысли, которая, начавшись примерно в последней трети XVIII в. в Германии, быстро охватила всю Европу, овладела умами всего поколения и дошла до нашего времени. Психологическое, интеллектуальное и эмоциональное наследие романтической революции — это та грань, которая разделяет две концепции свободы, давшие название эссе, которое теперь неразрывно связано с именем Исайи Берлина, — “Два понятия свободы”.
Свобода для, свобода от
Берлин противопоставлял два типа свободы: “позитивную” и “негативную”, и именно к “позитивной” свободе он относился, мягко говоря, с осторожностью. Он опасался ее, потому что, прячась за ширмой социальной озабоченности, кротости, добронравия, гражданской ответственности, здравомыслия, которые и вправду зачастую не были ей чужды, такая свобода вместе с тем позволяла находить оправдание тирании и деспотизму, как происходило и происходит сейчас.
Это древнее, классическое понимание свободы. Да, говорит она, каждый волен выбирать такую жизнь, которая ему нравится. Если только по незрелости, незнанию, умственной неполноценности или какой-либо другой причине человек не выберет жизнь себе во вред. Это разумно. Дети предпочли бы не ходить в школу. Алкоголики не отрывались бы от бутылки. Разве мы ограничиваем свободу пьяницы, забирая у него бутылку?
Да, считал Исайя Берлин, ограничиваем. Возможно, иногда свободу ограничивать нужно. Свобода стоит в ряду других ценностей, и бывают случаи, когда другие ценности — здоровье, например — важнее свободы. Но все имеет свое значение и не может быть чем-то иным. Ограничивать свободу, говорил Берлин, это никак не то же, что обеспечивать ее.
Если учителей и родителей заменить на государство, церковь или партию, вы получите теорию, лежащую в основе большинства современных систем власти — власти, которая знает лучше вас, какая жизнь для вас хороша, и, если вам повезло и вы не невежа, не раб своих страстей, не пьяница и не декадент, вы встроитесь в систему и вас не придется исправлять, скажем, тюрьмой…
Классическая трактовка современного либерализма, получившая свое выражение, например, в декларации прав человека США и в политической философии Джона Стюарта Милля, — это “негативная” свобода. Она как раз признает независимость частной сферы жизни (в противовес “позитивной” свободе). Если бросить всеобъемлющий взгляд на общества, которые опираются на одно либо другое понятие свободы, мы заметим, что одни из них стремятся к разнообразию, вариативности, индивидуализму, раздельности, в то время как другие склонны к конформизму, единообразию, коллективности и усредненности. И Милль, с тоской глядя на настоящее и с еще большей тоской всматриваясь в грядущее, ввел один из самых мрачных терминов в философии — “коллективная посредственность”.
Многообразие против единообразия
Раздельность против коллективности, многообразие против единообразия — вот сама суть романтической революции. И мне кажется, наша реакция на эмоциональном уровне, подсказанная инстинктом, внутренней склонностью к одному или другому, — это и есть наш выбор, который мы считаем своим рациональным отношением к свободе, к тому, как мы ее определяем и какой из ее аспектов ценим больше всего.
Если в эпоху Ренессанса появилось то, что можно назвать “индивидуальностью для каждого”, то это изменение было только относительным. Зато идея, которую разрушила до основания романтическая революция двумя или тремя веками позже, была не относительной, а абсолютной. Романтизм подорвал самые основы понятия “свобода” в том виде, в каком она понималась до того.
Идея, по которой пришелся удар, а точнее, не идея, а общепринятое мнение, заключалось в следующем: независимо от того, насколько разные пути мы избираем в поисках собственной правды и ответа на вопрос “Как человеку лучше жить?”, этот ответ в итоге один для всех. Закон природы универсален. Так же как огонь горит одинаково что в Иране, что во Франции, так и люди везде и во все времена работают одинаково. Пусть инки и испанцы, патаны и парижане стоят на разных ступенях развития, для всех в конце концов существует одна правда, один универсальный набор ценностей и целей, которые одобрили бы все люди, имей они в своем распоряжении время и мудрость. Если бы только нам хватало мудрости и смирения, мы бы все увидели один свет и прекратили бы споры о том, как строить общую жизнь и какие правила считать хорошими, а какие — плохими. Если на то пошло, мы можем ее так и не найти, но она все равно есть — та единственная правда, которая делает все цели и ценности гармоничными и совместимыми. Вот это представление и было разрушено всего несколько веков назад.
Всеобщая иллюзия грядущей настоящей свободы, нравственной, как это всегда считалось, породила некий культ индивидуального вплоть до укоренения мнения о том, что у каждого иллюзия своя, и она нигде, кроме как в нас самих. Мы сами создаем свою мораль. Мы все — каждый из нас — свободны, но не просто свободны, а обязаны нести ответственность за свою жизнь, формировать свои ценности и, соответственно, строить каждый свой мир…
Главные вопросы тем самым не решались, но, как доказывали романтики, наши ответы слишком непохожи, чтобы слиться в один прекрасный гармоничный аккорд, они будут конфликтовать и не сочетаться друг с другом, но каждый в отдельности при этом будет не менее верным, чем другие. Неповторимость жизни, которую мы проживаем, и есть ответ каждого из нас.
Здесь надо сказать, что эта точка зрения, по мнению немецких романтиков и их последователей, могла быть как истинной, так и ошибочной и что она скорее напоминала нечто среднее между пустой чепухой и поэзией в прозе, а вовсе не научное рассуждение.
Однако, насколько я понимаю психологию произошедшего, не мысль повлекла последствия, а последствия породили мысль. Время этих последствий пришло. Мы наблюдаем их и сейчас, и одно из них заключается в том, что утопию, как место, где сходятся все тропинки, ведущие к вопросу “Как нам следует жить?”, не просто сложно или невозможно найти из-за чрезмерного людского упрямства, эгоизма, глупости и ограниченности. Проблема в том, что утопии, как концепции, не хватает ясности.
Романтики задались глобальным вопросом: “Что значит быть человеком?” Значит ли это быть винтиком какой-то масштабной кампании по поиску общей для всех нас цели, где наша индивидуальная роль крайне мала, а результаты поиска, если и будут, то много лет спустя после нашей смерти?
Или смысл человеческого бытия в том, чтобы позволить своему “я” расцвести в полную силу, дать своей природе, своему потенциалу неограниченную свободу выражения? “Настоящее — это единственная возможность быть человеком”, — отвечали революционеры-романтики. Быть человеком — значит быть неповторимым, а быть неповторимым — значит быть свободным. Лишить человека свободы — значит лишить его всего человеческого. Общество, в котором свободу человека ограничивают чиновники, надсмотрщики, шпионы, сотрудники спецслужб — все, кому не лень, а также сотни других “начальников”, стремящихся заставить человека вести себя так, как, по их мнению, он и вел бы себя добровольно, если бы был свободен от страстей и видел бы свет так, как видят его они, — такое общество, считали романтики, в высшей степени аморально.
“Я” и другие
“Суть моей свободы не в том, чтобы считались с моими интересами, а в том, чтобы я считался с интересами других”. Возвращаясь еще раз к этому вроде бы безобидному высказыванию и вслушиваясь в его гнетущую закольцованность, посмотрите на него так, как проповедовали романтики. На мой взгляд, оно приобретает огромную силу, становится чем-то сродни оденовскому “Мы должны любить друг друга или умереть”. Терпимость уже не просто желательная добродетель, а необходимость, по крайней мере пока она не доходит до крайности, когда всякое положительное обнаруживает свою противоположность и превращается в нелепость. Но это уже не имеет отношения к нашей теме.
В “Береге утопии” Виссарион Белинский говорит: “Когда философы начинают рассуждать как архитекторы, спасайтесь, пока можете: грядет хаос. Когда начинают устанавливать правила для красоты, уличные кровопролития неизбежны. Когда разум и мера берутся за создание идеального общества, ищите убежища у дикарей”.
Там же — Александр Герцен: “Я начинаю понимать, в чем суть свободы. Свободой нельзя назвать то, что осталось, после того, как все остальное отобрали. Всякий отказ от чего-либо должен быть добровольным, свободно выбранным, ненавязанным. Каждый из нас должен отказываться лишь от того, от чего хочет отказаться по собственному желанию, сбалансировав свою свободу действий с необходимостью взаимодействовать с другими людьми, каждый из которых тоже ищет свой баланс”.
Герцен задается вопросом, сколько человек могут претворить в жизнь эту схему, и приходит к выводу: меньше, чем в общинах утопистов Фурье и Кабе. Я думаю, что в тот момент Герцен был в пессимистичном расположении духа. Максимально возможное число, решает он, должно быть меньше трех. Два, например. Но позднее, особенно когда его журнал “Колокол”, издававшийся в Лондоне, был в зените славы, Герцен вновь обретает на время прежнюю веру в то, что можно сделать мир лучше для себя, сделав его лучше для других. К этим мыслям Александра Герцена нам стоит прислушаться и сейчас. (Перевод Марии Николаевой.)
ТОМ СТОППАРД